– Запасов, сударь, – говорит, – кой-каких приехала закупить: чаю, кофею, сахару для дому.
– Да что, сама, что ли, вздумала чайничать да кофейничать?
– Никак нет, сударь, для госпожи, – говорит.
– Как для госпожи? Барыня разве здесь?
– Как же, сударь, – говорит, – месяца полтора, как прибыли.
– Хорошо, – говорю, – а мне и весточки не дадите.
– Не можем, сударь, этого ничего знать, – говорит, – воля господская.
– Надолго ли же, – говорю, – приехала сестра?
– Да надо полагать, что на житье изволили прибыть.
– Что же за причина этому и как она с своим Митенькой решилась расстаться?
Марья Алексеевна только покачала головой.
– На это, – говорит, – было большое желание Дмитрия Никитича, так как они поступили уже в офицерский чин, стали маменьку просить, чтоб, чем жить там при них и проживаться, лучше ехать в деревню и скопить что-нибудь для них, но барыня и после этих слов еще, по своей привязанности, долго не решались; а потом уж, видевши, что от них стало большое настояние, сделать не по-ихнему не хотели, поехали-с. Не с теперешних, батюшка Иван Семеныч, пор, – прибавляет она, – всякое слово Дмитрия Никитича закон для Настасьи Дмитриевны было, сами изволите знать.
– Как не знать, – говорю, – только в этот раз, пожалуй, она и хорошо сделала, что послушалась. Там, я думаю, в этой кочевой жизни немало намаялись.
– Не без того, сударь; много было слухов и до вас, может, доходили. Когда густо, а когда и пусто. Полковые господа – молодые! При деньгах, так запотроев много, а нет, так денек-другой в кухне и огня не разводят: готовить нечего; сами куда-нибудь в гости уедут, а старушка дома сидит и терпит; но, как я, по моему глупому разуму, думаю, так оне и этим бы не потяготились, тем, что теперь, как все это на наших глазах, так оне в разлуке с ним больше убиваются. Если которая почта от Дмитрия Никитича писем нет, так мы, ей-богу, не знаем, что и делать: так плачут, так плачут, что, господи, откуда у них только эти слезы берутся. Расстраивают свое здоровье, ни на что не похоже.
Жалко мне стало мою невестушку, слушая эти рассказы.
– Нехорошо, – говорю, – очень нехорошо… Да что она на меня все сердится, что ли?
– Ах, нет, сударь, – говорит, – как изволите вы знать ее ангельскую доброту, на кого оне могут сердиться? Скорее, осмелюсь вам доложить, оне полагают, что вы на них гневаетесь.
– Ну, так вот что, – говорю, – Марья Алексеевна, когда ты приедешь домой, кланяйся ей от меня и скажи, что я завтра приеду.
– Ах, батюшка Иван Семеныч, сделайте такую божескую милость; уж я и не знаю, как оне вам рады будут. Утешьте вы их, порассейте хоть немного; ну что с нами одними – какие разговоры? Все одна да одна, голубушка моя, не глядела бы на нее.
Поехал я на другой день. Еще когда подъезжал к усадьбе, у меня замерло сердце; представьте себе, после этакого устройства, какое было при брате, вижу я, что флигеля развалились, сад заглох, аллейка эта срублена, сломана, а с дома тес даже ободран, которым был обшит; внутри не лучше: в зале штукатурка обвалилась, пол качается; сама хозяйка поместилась в одной маленькой комнате, потому что во всех прочих холод страшный. Мне обрадовалась, бросилась на шею, прослезилась.
– Так-то, – говорю, – сестрица, вот и вы возвратились; я приехал проведать вас.
– Благодарю, дружок мой, благодарю, благодетель мой, что вы меня вспомнили, или нет, погодите… не хочу с вами ни говорить, ни слушать вас, а наперед покажу вам письмо Митеньки, которое вчера только получила.
И так, знаете, проворно соскочила с дивана к комоду, отпирает, у самой руки дрожат, подала, наконец.
– Каково, братец, красноречие, слог-то какой! Умница он у меня.
– Очень, – говорю, – хорошо.
А чего очень хорошо, ничего особенного нет, обыкновенное письмо молодого человека: описывает разные пустяки, почерк больше этакой ученический.
– По письму еще вы, братец, не можете судить, – продолжала она, – а если бы вы его самого видели! Этакой восхитительной наружности мужчину вообразить трудно; что за ловкость, что за обращение! Принят в самых лучших домах; любим всеми, уважаем. Дмитрия нет, танцы не составляются, потому что барышни с другими кавалерами танцевать не хотят. Он приехал, все ожило: старичков в карты усадит; молодежь у него сейчас затанцует. И я вот несколько потом раз замечала: все, что есть в обществе солидного, умного, все это за Дмитрием ходит по следам и ловит его каждое слово.
Слушаю ее и внутренне усмехаюсь.
– Это, – говорю, – сестрица, хорошо; только как служба-то у него – исправно ли идет?
– Ах, братец, – говорит, – про службу вы уж мне лучше и не говорите. Я боюсь одного, что он на этой службе все здоровье растеряет. Что ж, говорит, конечно, ценят, очень ценят. Генерал приезжает ко мне перед самым отъездом сюда. «Настасья Дмитриевна, говорит, чем мы вас можем благодарить, что сын ваш служит у нас в дивизии! Это примерный офицер; как только у меня выбудет старший адъютант, я сейчас его беру к себе, и это будет во всей армии первый адъютант».
– Слава богу, если так все хорошо идет, – говорю.
А сам почти наверное знаю, что на деле совершенно не то, и, признаюсь, невольно задумался, до чего может доводить слепая материнская любовь. Во всем другом, например, женщина всегда была довольно правдивая, а тут явно лжет, выдумывает, чтоб как-нибудь своего Митеньку пораскрасить. Обедать сели мы втроем: попадья у нее была еще тут в гостях. Гляжу: мне положена ложка серебряная, а у них у обеих деревянные. «Что такое, думаю, неужели трех серебряных ложек недостало?» Спросить было совестно, промолчал. Однако после обеда, вышедши прогуляться, вижу, что Марья идет из погреба.